«Мне с тобою пьяным весело…»

Кому посвящены эти строки Ахматовой?
В мае 1910 г. в Киеве Анна Ахматова обвенчалась с поэтом Николаем Гумилёвым. После этого молодожены сразу же уехали на месяц в Париж в свадебное путешествие. Весь июнь они провели во французской столице – городе, где, как считалось, обитала вся мировая богема. В Париже поселились на rue Bonaparte, 10. Ходили по музеям, посетили средневековое аббатство Клюни, Зоологический сад, сиживали в любимых Гумилевым кафе Латинского квартала, были в ночных кабаре. Часто молодожены появлялись в маленьком, веселом кафе «Ротонда», где собиралась парижская богема, где дым от трубок и сигарет стоял коромыслом и где шумно спорили об искусстве. Завсегдатаями этого кафе были будущие знаменитости – художники, скульпторы, поэты, журналисты, танцовщицы, модели… Именно здесь Ахматова впервые увидела Модильяни – точнее, почувствовала на себе пристальный взгляд тосканца в красном шарфе. Тогда он не имел и тени признания, друзья называли его Моди. Через 54 года после этой встречи она написала, что он «был совсем не похож ни на кого на свете». В тот вечер в «Ротонде» случился скандал, точнее, стычка между Гумилевым и Модильяни. Якобы Гумилев стал дерзить, принципиально говорить только по-русски, а Модильяни, не знавший русского языка, возмутился. В действительности причиной ссоры была Ахматова: слишком пристальный откровенный взгляд художника задел Гумилева, он стал задирать Модильяни, тот не остался в долгу, и вечер завершился ссорой… Такова была первая страница этого романа. Модильяни сразу заметил и оценил необыкновенную красоту русской поэтессы. Она тоже обратила на него внимание. Они начали встречаться. Позже Николай Степанович с горечью вспоминал, ЧТО тогда понял о жене: «Она сделает, как хочет «… Вскоре чета Гумилевых уехала из Парижа и вернулась домой, в Россию. Модильяни писал Анне осенью и зимой на адрес ее подруги Вали Тюльпановой. Он не мог забыть удивительную загадочную даму, которая воплощала для него идеал женской красоты.
Через год Ахматова вернулась в Париж одна, без Гумилева. Многие полагают, что Анна и Амедео тогда пережили бурный роман, но Ахматова всегда отрицала эти слухи. Однако долгие годы Ахматова не упоминала публично о своем знакомстве с Модильяни и встречах с ним. Она словно хранила в себе воспоминания об этом событии своей жизни, не желая ни с кем делиться им.
Сама Ахматова утверждала: «Стихи я ему, Моди, не писала. Стихотворение «Мне с тобою пьяным весело» не относится к Модильяни». Так ли?
«Мне с тобою пьяным весело —
Смысла нет в твоих рассказах.
Осень ранняя развесила
Флаги желтые на вязах.
Оба мы в страну обманную
Забрели и горько каемся,
Но зачем улыбкой странною
И застывшей улыбаемся?
Мы хотели муки жалящей
Вместо счастья безмятежного…
Не покину я товарища
И беспутного и нежного….»
Но читая эти строки, датированные 1911 годом, все же, кажется, что относятся они именно к Модильяни и навеяны пребыванием в Париже и встречами с художником.
Из Парижа Анна вернулась почти через три месяца… Виноватая, но с вызовом… Гумилев встретил ее с радостью, но в его отношении к жене чувствовалась обида и оскорбленное самолюбие. И хоть супруги пытались подавить свои истинные чувства, но ведь они оба были поэты, и их стихи говорили то, что они пытались скрыть от себя и от других. Поэтическая дуэль продолжалась…
Она, как на исповеди, признавалась:
«Я и плакала и каялась,
Хоть бы с неба грянул гром!
Сердце темное измаялось
В нежилом дому твоем.
Боль я знаю нестерпимую,
Стыд обратного пути…
Страшно, страшно к нелюбимому,
Страшно к тихому войти.
А склонюсь к нему нарядная,
Ожерельями звеня,
Только спросит: «Ненаглядная!
Где молилась за меня?»
Стихи 1911 года. Все сказано. Никаких комментариев не надо.
Он принял ее исповедь и в ответ написал свое стихотворение, которое назвал «Отравленный».
«Ты совсем, ты совсем снеговая,
Как ты странно и страшно бледна!
Почему ты дрожишь, подавая
Мне стакан золотого вина?»
Отвернулась печальной и гибкой…
Что я знаю, то знаю давно,
Но я выпью и выпью с улыбкой
Все налитое ею вино.
А потом, когда свечи потушат,
И кошмары придут на постель,
Те кошмары, что медленно душат,
Я смертельный почувствую хмель…
И приду к ней, скажу: «Дорогая,
Видел я удивительный сон,
Ах, мне снилась равнина без края
И совсем золотой небосклон.
Знай, я больше не буду жестоким,
Будь счастливой, с кем хочешь, хоть с ним,
Я уеду, далеким, далеким,
Я не буду печальным и злым.
Мне из рая, прохладного рая,
Видны белые отсветы дня…
И мне сладко — не плачь, дорогая, —
Знать, что ты отравила меня».
Обмен поэтическими ударами вышел почти равноценный. Анна прямо назвала мужа «нелюбимым», но наделила его благородством святого страдальца. Это, конечно, уязвляло гордость Гумилева, но он великодушно прощал ей все — даже своё убийство…
Много позже на полях рукописи »Поэмы без героя» Ахматова начертала строчки, которые не вошли в поэму:
» В синеватом Париж тумане,
И наверно, опять Модильяни
Незаметно бродит за мной.
У него печальное свойство
Даже в сон мой вносить расстройство
И быть многих бедствий виной.
Но он мне — своей Египтянке…
Что играет старик на шарманке?
А под ней весь парижский гул.
Словно гул подземного моря, —
Этот тоже довольно горя
И стыда и лиха хлебнул… »
Самый целомудренный рисунок Модильяни, возлежащей Ахматовой, она берегла всю свою жизнь, никогда с ним не расставалась. И даже когда ездила в поездки в Москву, чтобы погостить у Ардовых, брала этот бесценный рисунок и вешала на стену над своей кроватью… Многие полагали, что это единственный рисунок, сделанный великим художником. Хотя, по признанию самой Ахматовой в беседе со своим другом и биографом Павлом Лукницким, она упоминала, что рисунков было шестнадцать. Однако пятнадцать погибли в первые годы революции в царскосельском доме, где жила Анна Андреевна. По ее выражению, их «скурили солдаты в Царском». Не уцелел, впрочем, и сам дом…
Amedeo оставит серию рисунков «Обнаженной», которые лишь в 1993 году найдутся, и искусствоведы без сомнения определят, кому принадлежит горбоносый профиль модели…. Найденные рисунки напомнили о поэтической влюбленности и романтических отношениях, которые связывали русскую поэтессу и итальянского художника в самом начале ХХ века, когда они оба еще не знали, что им уготовано судьбой и что они оба станут великими… Какой был шанс встречи двух гениев «на заре туманной юности» из разных стран, разных слоев общества и разных пристрастий? Этот шанс был близок к нулю. И все же эта встреча состоялась. Значит так было уготовано свыше, чтобы ОН, великий художник, и ОНА, великий поэт, смогли реализовать свой божественный дар каждый в своем творчестве. И помнили они друг о друге всю жизнь. Его была нищая и короткая, ее -горестная и очень долгая. После смерти обоих ждала оглушительная слава.
Ахматова, быть может, была единственной или, во всяком случае, одной из немногих знавших Модильяни, кто навсегда сохранил о нем светлую, чистую и теплую память, кто разглядел в нем не неудачника, а необыкновенный талант, который не смог приспособиться к окружавшей его действительности, совладать со временем.
В апреле 1965 года, менее чем за год до своей кончины, Анна Ахматова решила переписать свое завещание. Сопровождавший ее Бродский вспоминал: «Около часа мы провели у нотариуса, выполняя различные формальности. Ахматова почувствовала себя неважно. И выйдя после всех операций на улицу, Анна Андреевна с тоской сказала: «О каком наследстве можно говорить? Взять подмышку рисунок Моди и уйти!»
И ушла. С неразгаданной тайной.
Текст : Ольга Медведко
***** ВОСПОМИНАНИЯ о МОДИЛЬЯНИ Ахматова писала на протяжении нескольких лет. В 60-х годах они обрели такую форму:
«Я очень верю тем, кто описывает его не таким, каким я его знала, и вот почему.
Во-первых, я могла знать только какую-то одну сторону его сущности (сияющую) — ведь я просто была чужая, вероятно, в свою очередь, не очень понятная двадцатилетняя женщина, иностранка; во-вторых, я сама заметила в нем большую перемену, когда мы встретились в 1911 году. Он весь как-то потемнел и осунулся. В 10-м году я видела его чрезвычайно редко, всего несколько раз. Тем не менее он всю зиму писал мне. Что он сочинял стихи, он мне не сказал.
Вероятно, мы оба не понимали одну существенную вещь: все, что происходило, было для нас обоих предысторией нашей жизни: его — очень короткой, моей — очень длинной.
Дыхание искусства еще не обуглило, не преобразило эти два существования, это должен был быть светлый, легкий предрассветный час. Но будущее, которое, как известно, бросает свою тень задолго перед тем, как войти, стучало в окно, пряталось за фонарями, пересекало сны и пугало страшным бодлеровским Парижем, который притаился где-то рядом.
И все божественное в Модильяни только искрилось сквозь какой-то мрак. Он был совсем не похож ни на кого на свете.
Голос его как-то навсегда остался в памяти.
Я знала его нищим, и было непонятно, чем он живет. Как художник он не имел и тени признания.
Жил он тогда (в 1911 году) в тупикe Фальгьера. Беден был так, что в Люксембургском саду мы сидели всегда на скамейке, а не на платных стульях, как было принято. Он вообще не жаловался ни на совершенно явную нужду, ни на столь же явное непризнание.
Только один раз в 1911 году он сказал, что прошлой зимой ему было так плохо, что он даже не мог думать о самом ему дорогом.
Он казался мне окруженным плотным кольцом одиночества. Не помню, чтобы он с кем-нибудь раскланивался в Люксембургском саду или в Латинском квартале, где все более или менее знали друг друга. Я не слышала от него ни одного имени знакомого, друга или художника, и я не слышала от него ни одной шутки. Я ни разу не видела его пьяным, и от него не пахло вином.
Очевидно, он стал пить позже, но гашиш уже как-то фигурировал в его рассказах.
Очевидной подруги жизни у него тогда не было. Он никогда не рассказывал новелл о предыдущей влюбленности (что, увы, делают все). Со мной он не говорил ни о чем земном. Он был учтив, но это было не следствием домашнего воспитания, а высоты его духа.
В это время Модильяни бредил Египтом. Он водил меня в Лувр смотреть египетский отдел, уверял, что все остальное (tout le reste) недостойно внимания. Рисовал мою голову в убранстве египетских цариц и танцовщиц и казался совершенно захвачен великим искусством Египта. Очевидно, Египет был его последним увлечением.
Уже очень скоро он становится столь самобытным, что ничего не хочется вспоминать, глядя на его холсты. Теперь этот период Модильяни называют негритянским периодом.
Он говорил: «Драгоценности должны быть дикарскими» (по поводу моих африканских бус) и рисовал меня в них.
Водил меня смотреть старый Париж за Пантеоном ночью при луне. Хорошо знал город, но все-таки мы один раз заблудились.
Он сказал: «Я забыл, что посередине находится остров». Это он показал мне настоящий Париж.
По поводу Венеры Милосской говорил, что прекрасно сложенные женщины, которых стоит лепить и писать, всегда кажутся неуклюжими в платьях
В дождик (в Париже часто дожди) Модильяни ходил с огромным очень старым черным зонтом. Мы иногда сидели под этим зонтом на скамейке в Люксембургском саду, шел теплый летний дождь, около дремал старый дворец в итальянском вкусе, а мы в два голоса читали Верлена, которого хорошо помнили наизусть, и радовались, что помним одни и те же вещи
Я читала в какой-то американской монографии, что, вероятно, большое влияние на Модильяни оказала Беатриса X., та самая, которая называет его жемчужина и поросенок. Могу и считаю необходимым засвидетельствовать, что ровно таким же просвещенным Модильяни был уже задолго до знакомства с Беатрисой X., т. е. в 10-м году. И едва ли дама, которая называет великого художника поросенком, может кого-нибудь просветить
Как-то раз мы, вероятно, плохо сговорились, и я зайдя за Модильяни, не застала его и решила подождать его несколько минут. У меня в руках была охапка красных роз. Окно над запертыми воротами мастерской было открыто. Я, от нечего делать, стала бросать в мастерскую цветы. Не дождавшись Модильяни, я ушла. Когда мы встретились, он выразил недоумение, как я могла попасть в запертую комнату, когда ключ был у него. Я объяснила, как было дело. «Не может быть, — они так красиво лежали…»
Модильяни любил ночами бродить по Парижу, и часто, заслышав его шаги в сонной тишине улицы, я подходила к окну и сквозь жалюзи следила за его тенью, медлившей под моими окнами.
Модильяни очень жалел, что не может понимать мои стихи, и подозревал, что в них таятся какие-то чудеса, а это были только первые робкие попытки (например, в «Аполлоне» 1911 г.). Над «аполлоновской» живописью («Мир искусства») Модильяни откровенно смеялся.
Mеня поразило, как Модильяни нашел красивым одного заведомо некрасивого человека и очень настаивал на этом. Я уже тогда подумала: он, наверно, видит все не так, как мы.
Рисовал он меня не с натуры, а у себя дома, — эти рисунки дарил мне. Их было шестнадцать. Он просил, чтобы я их окантовала и повесила в моей комнате. Они погибли в царскосельском доме в первые годы Революции. Уцелел тот, в котором меньше, чем в остальных, предчувствуются его будущие «ню»…
Больше всего мы говорили с ним о стихах. Мы оба знали очень много французских стихов: Верлена, Лафорга, Малларме, Бодлера. Данте он мне никогда не читал. Быть может, потому, что я тогда еще не знала итальянского языка.
Марк Шагал уже привез в Париж свой волшебный Витебск, а по парижским бульварам разгуливало в качестве неизвестного молодого человека еще не взошедшее светило — Чарли Чаплин. «Великий Немой» (как тогда называли кино) еще красноречиво безмолвствовал. «А далеко на севере»… в России умерли Лев Толстой, Врубель, Вера Комиссаржевская, символисты объявили себя в состоянии кризиса, и Александр Блок пророчествовал: если б знали, дети, вы Холод и мрак грядущих дней…
Три кита, на которых ныне покоится XX в. — Пруст, Джойс и Кафка, — еще не существовали, как мифы, хотя и были живы, как люди».

a4_n

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *


девять × 7 =

Можно использовать следующие HTML-теги и атрибуты: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <strike> <strong>